АЛИНА В ЗАЗЕРКАЛЬЕ
Алина опять в тюрьме. Спектакль продолжается
Она изменилась со времени нашего знакомства. Она стала другой.
И то сказать, впервые я увидела ее за решеткой. Ей едва исполнилось 21. Тогда она сообщала мне в письме, что согласна сидеть в тюрьме сколько угодно, если б только можно было остановить время. Она боялась времени, она хотела продолжать оставаться ребенком, она напомнила Дориана Грея, не желавшего делаться старше. Она так и писала: «Я должна оставаться ребенком...»
Пока не произошло ничего страшного. Напротив. Она стала красивее. Стала женственнее. На снимках она на свободе.
Что-то с ней случилось почти неуловимое. В том, как она обнажает грудь, как накидывает на себя длинный мех, проглядывает нечто глупое. Глупое для нее – такой изощренно-умной, такой талантливой, такой особенной, никогда не встававшей в ряд, тем более пошлый. Может быть, эта грудь и этот мех – хороший признак, как ни странно? Признак обыкновенности, которой ей так недоставало, чтоб быть счастливой. Попробовать ею быть. Впрочем, не думаю. Скорее это еще одна поза, еще одно зеркало. Она глядит в него с холодным любопытством, в котором настоящее любопытство отсутствует. Любопытство есть признак внутреннего движения. Алина констатирует, что в ней нет движения. Она чувствует все то же, что чувствовала ребенком. Ничего нового. Иногда она кажется самой себе мертвой. «Я вам, по-моему, писала об этом, что у меня давно уже чувство полной завершенности существования, потому что я не существую сама для себя». Именно поэтому она много раз утверждала, что существует только в чужих отражениях, чужих мнениях, в скандале вокруг нее. Только это является для нее доказательством, что она есть. Поэтому тюрьма и судилище, которые пугают обыкновенных людей и пугали нас, общественных защитников, ее, по существу, не пугали.
Пугала она.
ПРОМОЛЧУ, КАК РЫБА И МЕРТВЕЦ.
ЧТОБ УЗНАТЬ, ЧТО У МЕНЯ ВНУТРИ,
РАЗЛОЖИ МЕНЯ, КАК ТРЯПОЧКУ В ТРАВЕ,
И СКАЖИ: «УМРИ, ЛИСА, УМРИ!»
РЖАВЫМ БУДУЩИМ ПО МНЕ ПРОШЛАСЬ КОСА,
ПОЛУМЕСЯЦ ВЫНУЛ ОСТРЫЙ НОЖ.
ВСЕ СКАЗАЛИ МНЕ: «УМРИ, ЛИСА,УМРИ, ЛИСА!»
ВСЕ УБЬЮТ МЕНЯ И ТЫ УБЬЕШЬ.
Первое, выпущенное ею по выходе на свободу издание называлось «Детская книга мертвых».
Тюрьма и суд были для нее в действительности совсем другим, чего мы никто не мог понять. Троном, на который она всходила. Сценой. Тут была публика, перед которой она царила. Она-то это знала и прямо или косвенно об этом говорила. По-настоящему она страдала только от одного: невнимания. С раннего младенчества. Внимание могло оправдать даже жесткую тюремную койку.
Адское честолюбие? Не думаю. Думаю, что адский авитаминоз. Нехватка человеческой нормы в отношении к ней обернулась нехваткой того же в ней. Она и мне надписала книжку «Аномализм» самым важным: «С благодарностью за внимание».
ПЕН-центр обеспечил ей максимум внимания. Помощь во вступлении в Союз писателей. Почетное членство в самом ПЕНе. Изменение меры пресечения на подписку о невыезде в результате огромной работы профессионального адвоката и общественных защитников. Книжки. Презентации. Пушкинская стипендия...
Она, между прочим, все запрашивала из заключения: «Отчего Вознесенский? Отчего Юнна Мориц?..» Ее интересовало происхождение добра, в которое она не могла поверить. Что было ей ответить?
Когда другие и я говорили о ее поэтическом гении, она смотрела на нас своими темными, без блеска, неподвижными глазами и отвечала: «Люди думают, что гениальность – это нечто природное. А у меня как раз неприродное. Я пыталась избавиться от всего, что навязано, от того, что заложено. Я все делала сама. Я продумывала это, как компьютер или как робот».
Я считала, что уход в стихи есть благо для нее, ибо, изливая в них то, что внутри, она лечит этим свою больную душу. Она отрицательно качала головой: «Для меня мои стихи ничего не значат и ничего не стоят».
Неценимое – бесценное?
Стихи поразительны. Читать их тяжело. Не оттого, что не понимаешь. Понимаешь все. Они деструктивны. Последействие, послевкусие таят в себе разрушение. В предисловии к ее стихам, опубликованным в журнале «Арион», я вспомнила бодлеровские «Цветы зла». Тут ничего не поделаешь. Ее гений декадентский в полном смысле слова. Я думаю, ужас ее внутренней жизни не снился никому.
«Я хочу, чтобы люди поняли, как все на самом деле жутко. Я хочу, чтобы была какая-то реакция, чтобы они почувствовали те вещи, которые имею в виду я. Лично для себя я не писала бы никогда. Я не хочу объяснять ничего конкретного, я только хочу приблизить к тем вещам, неопределимым... тут не будет ни ужаса, ни мрака, тут вообще не будет, наверное, ничего человеческого. Именно приблизить к не человеческому, пользуясь человеческими словами».
Так она пыталась объяснить себя и свое литературное творчество в моей телевизионной программе «Время «Ч», которую я сделала с ней, едва она вышла из заключения три года назад. Наш диалог продолжился так:
– Ты часто говоришь: нечеловеческое. Что это значит для тебя: человеческое и нечеловеческое? К чему это относится? К Богу? Дьяволу? Космосу?
– Я не знаю. К Богу, дьяволу, космосу, природе... К причине всех причин. К тому, с чего все началось. Началось нечто, возник человек, началось человеческое, природное...
– А в тебе превалирует или диктует что-то дочеловеческое, или внечеловеческое, или надчеловеческое?
– Невозможность осуществления этого. Это же в принципе уже невозможно ни на каком уровне вообще. Но оно должно быть. Я точно и отчетливо это чувствую. Я чувствую, что меня чего-то лишили. Вместо этого подсунули другое, то, что мне не нужно, к чему я не имею отношения.
Метафизика мучает ее с той же силой, с какой другого человека мучает физика: метафизическое страдание острее физического.
Она существует отдельно от нас.
Существование Алины трагично, потому что ее ум, как скальпель, режет не только толщу философии жизни и смерти — он садомазохистски режет душу, плоть души, и осуществленная и несуществующая эта душа кричит или молчит от непереносимой боли. И тогда Алина красит I красным кончики волос, или обнажает грудь, или дразнит спецслужбы своими знаниями о наркотиках, или просто равнодушно смотрится в зеркало, чтобы стать, как все, чтобы затвердить реальность собственного бытия, которое на самом деле зазеркально.
Она, между прочим, все запрашивала из заключения: «Отчего Вознесенский? Отчего Юнна Мориц?..» Ее интересовало происхождение добра, в которое она не могла поверить. Что было ей ответить?
Когда другие и я говорили о ее поэтическом гении, она смотрела на нас своими темными, без блеска, неподвижными глазами и отвечала: «Люди думают, что гениальность – это нечто природное. А у меня как раз неприродное. Я пыталась избавиться от всего, что навязано, от того, что заложено. Я все делала сама. Я продумывала это, как компьютер или как робот».
Я считала, что уход в стихи есть благо для нее, ибо, изливая в них то, что внутри, она лечит этим свою больную душу. Она отрицательно качала головой: «Для меня мои стихи ничего не значат и ничего не стоят».
Неценимое – бесценное?
Я сказала, что Алина изменилась. Я сказала это, глядя на фотоснимки.
Я ошиблась. Я не знаю этого. Я давно с ней не говорила.
Она опять в тюрьме. Ее посадили, как и в прошлый раз, ни за что. Она не совершила за истекшие два года ни единого проступка, и в деле не появилось ничего нового, что усугубило бы ее вину. Дело разваливалось два года назад и не собралось вновь. Однако спецслужбы так просто попавших в их сети не отпускают. И не признают, что виноваты они. И у них есть повсюду те, кто услужает им. Ее посадил судья, в адрес которого адвокат Генри Резник публично заявил: «Я презираю вас по-человечески и профессионально, и я буду просить инстанции, которые над вами, чтобы они лишили вас права судить». Замечательно сказал мой молодой коллега Игорь Рябов, почему Алина не может быть наркоманкой и наркодельцом, как в том обвиняют ее спецслужбы: «Потому что у нее другое призвание в жизни». У нее другое призвание.
Ольга КУЧКИНА, «Огонек», № 5, февраль 1998
Алина опять в тюрьме. Спектакль продолжается
Она изменилась со времени нашего знакомства. Она стала другой.
И то сказать, впервые я увидела ее за решеткой. Ей едва исполнилось 21. Тогда она сообщала мне в письме, что согласна сидеть в тюрьме сколько угодно, если б только можно было остановить время. Она боялась времени, она хотела продолжать оставаться ребенком, она напомнила Дориана Грея, не желавшего делаться старше. Она так и писала: «Я должна оставаться ребенком...»
Пока не произошло ничего страшного. Напротив. Она стала красивее. Стала женственнее. На снимках она на свободе.
Что-то с ней случилось почти неуловимое. В том, как она обнажает грудь, как накидывает на себя длинный мех, проглядывает нечто глупое. Глупое для нее – такой изощренно-умной, такой талантливой, такой особенной, никогда не встававшей в ряд, тем более пошлый. Может быть, эта грудь и этот мех – хороший признак, как ни странно? Признак обыкновенности, которой ей так недоставало, чтоб быть счастливой. Попробовать ею быть. Впрочем, не думаю. Скорее это еще одна поза, еще одно зеркало. Она глядит в него с холодным любопытством, в котором настоящее любопытство отсутствует. Любопытство есть признак внутреннего движения. Алина констатирует, что в ней нет движения. Она чувствует все то же, что чувствовала ребенком. Ничего нового. Иногда она кажется самой себе мертвой. «Я вам, по-моему, писала об этом, что у меня давно уже чувство полной завершенности существования, потому что я не существую сама для себя». Именно поэтому она много раз утверждала, что существует только в чужих отражениях, чужих мнениях, в скандале вокруг нее. Только это является для нее доказательством, что она есть. Поэтому тюрьма и судилище, которые пугают обыкновенных людей и пугали нас, общественных защитников, ее, по существу, не пугали.
Пугала она.
ПРОМОЛЧУ, КАК РЫБА И МЕРТВЕЦ.
ЧТОБ УЗНАТЬ, ЧТО У МЕНЯ ВНУТРИ,
РАЗЛОЖИ МЕНЯ, КАК ТРЯПОЧКУ В ТРАВЕ,
И СКАЖИ: «УМРИ, ЛИСА, УМРИ!»
РЖАВЫМ БУДУЩИМ ПО МНЕ ПРОШЛАСЬ КОСА,
ПОЛУМЕСЯЦ ВЫНУЛ ОСТРЫЙ НОЖ.
ВСЕ СКАЗАЛИ МНЕ: «УМРИ, ЛИСА,УМРИ, ЛИСА!»
ВСЕ УБЬЮТ МЕНЯ И ТЫ УБЬЕШЬ.
Первое, выпущенное ею по выходе на свободу издание называлось «Детская книга мертвых».
Тюрьма и суд были для нее в действительности совсем другим, чего мы никто не мог понять. Троном, на который она всходила. Сценой. Тут была публика, перед которой она царила. Она-то это знала и прямо или косвенно об этом говорила. По-настоящему она страдала только от одного: невнимания. С раннего младенчества. Внимание могло оправдать даже жесткую тюремную койку.
Адское честолюбие? Не думаю. Думаю, что адский авитаминоз. Нехватка человеческой нормы в отношении к ней обернулась нехваткой того же в ней. Она и мне надписала книжку «Аномализм» самым важным: «С благодарностью за внимание».
ПЕН-центр обеспечил ей максимум внимания. Помощь во вступлении в Союз писателей. Почетное членство в самом ПЕНе. Изменение меры пресечения на подписку о невыезде в результате огромной работы профессионального адвоката и общественных защитников. Книжки. Презентации. Пушкинская стипендия...
Она, между прочим, все запрашивала из заключения: «Отчего Вознесенский? Отчего Юнна Мориц?..» Ее интересовало происхождение добра, в которое она не могла поверить. Что было ей ответить?
Когда другие и я говорили о ее поэтическом гении, она смотрела на нас своими темными, без блеска, неподвижными глазами и отвечала: «Люди думают, что гениальность – это нечто природное. А у меня как раз неприродное. Я пыталась избавиться от всего, что навязано, от того, что заложено. Я все делала сама. Я продумывала это, как компьютер или как робот».
Я считала, что уход в стихи есть благо для нее, ибо, изливая в них то, что внутри, она лечит этим свою больную душу. Она отрицательно качала головой: «Для меня мои стихи ничего не значат и ничего не стоят».
Неценимое – бесценное?
Стихи поразительны. Читать их тяжело. Не оттого, что не понимаешь. Понимаешь все. Они деструктивны. Последействие, послевкусие таят в себе разрушение. В предисловии к ее стихам, опубликованным в журнале «Арион», я вспомнила бодлеровские «Цветы зла». Тут ничего не поделаешь. Ее гений декадентский в полном смысле слова. Я думаю, ужас ее внутренней жизни не снился никому.
«Я хочу, чтобы люди поняли, как все на самом деле жутко. Я хочу, чтобы была какая-то реакция, чтобы они почувствовали те вещи, которые имею в виду я. Лично для себя я не писала бы никогда. Я не хочу объяснять ничего конкретного, я только хочу приблизить к тем вещам, неопределимым... тут не будет ни ужаса, ни мрака, тут вообще не будет, наверное, ничего человеческого. Именно приблизить к не человеческому, пользуясь человеческими словами».
Так она пыталась объяснить себя и свое литературное творчество в моей телевизионной программе «Время «Ч», которую я сделала с ней, едва она вышла из заключения три года назад. Наш диалог продолжился так:
– Ты часто говоришь: нечеловеческое. Что это значит для тебя: человеческое и нечеловеческое? К чему это относится? К Богу? Дьяволу? Космосу?
– Я не знаю. К Богу, дьяволу, космосу, природе... К причине всех причин. К тому, с чего все началось. Началось нечто, возник человек, началось человеческое, природное...
– А в тебе превалирует или диктует что-то дочеловеческое, или внечеловеческое, или надчеловеческое?
– Невозможность осуществления этого. Это же в принципе уже невозможно ни на каком уровне вообще. Но оно должно быть. Я точно и отчетливо это чувствую. Я чувствую, что меня чего-то лишили. Вместо этого подсунули другое, то, что мне не нужно, к чему я не имею отношения.
Метафизика мучает ее с той же силой, с какой другого человека мучает физика: метафизическое страдание острее физического.
Она существует отдельно от нас.
Существование Алины трагично, потому что ее ум, как скальпель, режет не только толщу философии жизни и смерти — он садомазохистски режет душу, плоть души, и осуществленная и несуществующая эта душа кричит или молчит от непереносимой боли. И тогда Алина красит I красным кончики волос, или обнажает грудь, или дразнит спецслужбы своими знаниями о наркотиках, или просто равнодушно смотрится в зеркало, чтобы стать, как все, чтобы затвердить реальность собственного бытия, которое на самом деле зазеркально.
Она, между прочим, все запрашивала из заключения: «Отчего Вознесенский? Отчего Юнна Мориц?..» Ее интересовало происхождение добра, в которое она не могла поверить. Что было ей ответить?
Когда другие и я говорили о ее поэтическом гении, она смотрела на нас своими темными, без блеска, неподвижными глазами и отвечала: «Люди думают, что гениальность – это нечто природное. А у меня как раз неприродное. Я пыталась избавиться от всего, что навязано, от того, что заложено. Я все делала сама. Я продумывала это, как компьютер или как робот».
Я считала, что уход в стихи есть благо для нее, ибо, изливая в них то, что внутри, она лечит этим свою больную душу. Она отрицательно качала головой: «Для меня мои стихи ничего не значат и ничего не стоят».
Неценимое – бесценное?
Я сказала, что Алина изменилась. Я сказала это, глядя на фотоснимки.
Я ошиблась. Я не знаю этого. Я давно с ней не говорила.
Она опять в тюрьме. Ее посадили, как и в прошлый раз, ни за что. Она не совершила за истекшие два года ни единого проступка, и в деле не появилось ничего нового, что усугубило бы ее вину. Дело разваливалось два года назад и не собралось вновь. Однако спецслужбы так просто попавших в их сети не отпускают. И не признают, что виноваты они. И у них есть повсюду те, кто услужает им. Ее посадил судья, в адрес которого адвокат Генри Резник публично заявил: «Я презираю вас по-человечески и профессионально, и я буду просить инстанции, которые над вами, чтобы они лишили вас права судить». Замечательно сказал мой молодой коллега Игорь Рябов, почему Алина не может быть наркоманкой и наркодельцом, как в том обвиняют ее спецслужбы: «Потому что у нее другое призвание в жизни». У нее другое призвание.
Ольга КУЧКИНА, «Огонек», № 5, февраль 1998